Беляев запоздал. Знали бы, сколько времени он топтался неподалеку от дома, а потом уже у самого крыльца. Держа в руках «штрафной» стакан, наполненный полковником Семерниковым, он услышал голос Наташи, увидел ее, кивнул.
Оказывается, он ждал и страшился встречи. Что она думает о нем, об отце, обо всем этом... В ее девичьем облике проглядывало нечто неуловимо зрелое, женское.
— Начальство не опаздывает, а задерживается.
— Задержка наказуема.
— Два наряда... два бокала вне очереди.
— Друзья-однополчане, подняли...
Он здоровался с Аннушкой, снова с Наташей — ощутил ее теплую руку в своей, что-то говорил о прошлом, о сопках и падях, где прошло детство этой девушки, и снова пил со всеми.
«Хорошая, солдатская семья, — подумал, закусывая после выпитого и точно чувствуя себя среди однополчан. — Все они, и даже Наташка, понимают, что такое кадровый командир. Здесь, на этих землях, так часто разлучаются, так часто провожают родных и друзей».
Копна золотистых волос появлялась то там, то тут среди гостей: Наташа помогала матери по хозяйству.
— Не забыли нас? — спросила девушка, видимо решившись заговорить с ним, и в ее широко раскрытых глазах мелькнули любопытство и испуг. — Я вас помню. Мне было четырнадцать, и я ждала, когда же вы наконец начнете ухаживать за мной, как полагается адъютанту.
Беляев рассмеялся:
— Не подозревал, что это входит в круг моих обязанностей. Во всяком случае, никаких распоряжений на этот счет...
От нее шел запах скошенной травы.
— А помните — зимой? Вы с отцом вернулись с «выхода», прямо с мороза ввалились к нам, в теплую комнату. А у вас шинель сгорела — вот такая дыра на спине... Помните?
Еще бы! Как забыть тот тяжелый двенадцатидневный поход, когда гигантские костры из сосновых ветвей трещали на всю тайгу, согревая роты и батальоны, и как во сне все ближе и ближе подвигались к огню бойцы и тлело сукно шинелей. Еще бы не помнить, как они ввалились в теплую избу, сизые от ветра и мороза, выпили по полстакана водки, поели и бухнулись на теплые овчины, чтобы сутки не просыпаться.
— А помните шпиона Цоя, капитана? Ох, это было страшно...
Слегка захмелев, он удивленно смотрел на Наташу, которая не переставала вспоминать события из прошлой, далекой жизни, и в этой ее живости и даже известной нарочитости он прочитал то, чего страшился. В нем она видела причину нелегких перемен и за напряженной живостью прятала тоску и, вероятно, обиду.
Тосты следовали один за другим. Вспоминали путь отступления, потери, одинокие могилы товарищей, сокрушались, что сидят в тылу, вместо того чтобы воевать на фронте. Зачиняев, повторяя свой клич «Руби ногой, ребята!» — заверил, что скоро будет на фронте, чего бы это ему ни стоило,
— Завидую, майор, веришь? — говорил он, обнимая Мельника. — От чистого сердца завидую. Знаю, что не сладко на фронте, зато дело-то настоящее. И польза видна налицо.
— А здесь пользы не замечаете? — спросил Беляев.
— Прямой отдачи? Нет, не замечаю. Разговор неофициальный, парткомиссии не подлежит. Я во хмелю.
Майор Мельник улыбался и одобрительно кивал головой. Трудно было сказать, что одобрял он: то ли слова Зачиняева, то ли слова Беляева. На душе было тепло — вот собрались друзья проводить, и никакой неловкости, никакой недомолвки. Более того, он видел искреннюю зависть со стороны многих, с которыми свела судьба на этом суровом участке земли: вот ведь едет на фронт, в настоящие соединения, в боевые части, а может, еще и в гвардейские попадет. Конечно, придется какое-никакое время потоптаться в резерве, в приемных у окружного начальства, но там его знают и наверняка ускорят отъезд в действующую.
Он уже давно обрел спокойствие. И едва заметное превосходство над всеми, кто сидит в этой комнате, вызывает даже улыбку на губах. Словно ныне он знает такое, чего не знает никто здесь, даже Алексей, командир бригады, с которым расстается надолго.
Щербак был мрачен и чувствовал себя неловко. Он много и неумело пил, быстро захмелел.
— Всех нас — в рядовые, — гудел он, поглаживая граненый стакан. — Прохлопали роту... Борского надо убирать, товарищ полковник. Авторитета у него с гулькин нос. А начальник штаба без авторитета — пустая баклага. Он еще учудит...
— Вместе отвечать будете, — рассмеялся Беляев. — Вы зорче — как-никак два глаза у вас. Может, его поучить надо? Вы же комиссар, воспитатель.
— Черт ему воспитатель. Думаете, не возились с ним? Было ему и за рыбу, и за Папушу было... Он выговоров не понимает.
Анна Ивановна присела к краешку стола, ее тоже заставили выпить. Проглотила горькую влагу по-женски неловко. Закусила огурчиком, подмигнула Беляеву — знай, мол, наших. Потом снова отлучилась по хозяйству.
Дейнека затянул песню. Голос у него был высокий, приятный.
Распрягайте, хлопцы, коней,
Та й лягайте спочивать...
Это была старинная украинская песня, но ее любили в бригаде и пели часто. И нынче подхватили на разные голоса, и тихо она полилась, словно поющие вывязывали широкую и знакомую дорогу на Украину, плененную ворогом.
Копав, копав криниченьку
У зеленом у саду,
Чи не выйде дивчинонька...
Многим эта песня была хорошо знакома, витала она над ними в дни комсомольской юности, и в колоннах с красными стягами, и в дружной компании на отдыхе.
Знал ее и Беляев, хоть с Украиной не был знаком, а вырастал далеко от нее. Но в суровое Забайкалье, где служил, послала она своих сынов из Киева, Запорожья, Чернигова и Переяслава и свела воедино, в одну роту, под начальством украинца-старшины, обладавшего выразительной фамилией Нагайник. Когда рота запевала украинские песни, старшина, давно расставшийся с родным краем по причине сверхсрочной службы в армии, тихо подтягивал своим неожиданным дискантом и становился в эти минуты доступным и мягким — лепи из него что хочешь. Там Беляев научился подпевать знаменитое: «Ой, жаль, жаль...» — и полюбил мелодичные песни малознакомой Украины, с которой вот вновь свела судьба в оренбургской степи: бригада формировалась на Украине и сохранила свой постоянный состав.