И вот она уже взрослая, полузнакомая, не чужая. Была невестой. Потеряла жениха. Наверно, скорбила, плакала.
Борский, жестикулируя, горячо рассказывал Наташе о чем-то. Он мог говорить о футболе с такой же яростью и знанием, как и о лошадях, в которых, говорят, разбирался; мог рассказывать об этикете шахиншахского двора или о том, как генерал Курбаткин кормил офицерский состав Средне-Азиатского военного округа черепашьими яйцами. Он слыл в полку трепачом и ветрогоном, хотя часто умел блеснуть и военной выправкой и даже солдатской мудростью. Посоветовавшись с начальником политотдела и начальником штаба бригады, Беляев строго наказал Борского за халатность и очковтирательство при формировании маршевой роты, не применяя, однако, более тяжелых санкций. А нынче Борский не чувствовал ни виноватости, ни даже неловкости перед теми, кто только что проводил отца и мужа. Беляев на миг позавидовал его развязности.
Позади всех на лошади следовал Агафонов, держа повод командирского вышколенного Оленя. Вскочить бы на гнедого и рвануть в степь, разметать по ветру тоску, которая неожиданно взяла за горло.
Но нет, ему надо быть поближе к ней, вчера еще малознакомой девушке, занявшей вдруг непомерно много места в этой степи, в песчаном безбрежье.
И он упрямо шагал, подминая сапогами желтеющие травы и разрывая паутинку меж трав.
То ли от долгого пути, то ли от погоды — к вечеру небо заволоклось темными тучами — Дейнека почувствовал знакомую боль в позвоночнике и свалился в постель. Сумерки надвинулись на одинокую его комнату внезапно.
Прислушиваясь к боли в области четвертого и шестого позвонков — он уже научился точно определять расположение своих пораженных позвонков, — Дейнека перебирал в памяти события минувшего дня, и снова и снова виделись ему змеистые рельсы, пестрый полутоварный, полупассажирский состав, торжественное лицо Мельника, растерянное и заплаканное — его жены, слезинка дочери и отчужденные, мятущиеся глаза Беляева. Начальник политотдела знал и понимал все.
«Останутся, приживутся или уедут отсюда куда-нибудь к родным? — подумал он о семье командира полка. — Зачем им, впрочем, ехать?»
Женщины и семьи были «легализованы» здесь, несмотря на возражения бывшего командира бригады. Окраины лагеря оглашались детским смехом. Жены командиров и вольнонаемные, среди которых было немало девушек и еще больше вдов, как бы украшали лагерь, расцвечивая его солдатское однообразие. Они самоотверженно чинили красноармейское обмундирование, изодранное на учебных полях и стрельбищах. Они служили поварами и официантками в столовых и продавщицами в магазинах военторга, медицинскими сестрами и военными врачами, библиотекарями и учительницами. Они пели в красноармейских хорах, плясали на сцене, обутые в изящные, чуть ли не сафьяновые, сапожки, готовили мужьям обеды, воспитывали детей, любили одиноких непритязательной походной любовью...
Аннушка, Анна Ивановна, хорошо сохранившаяся женщина, славилась умением хозяйничать, ее квашеную капусту не однажды едал и начальник политотдела. Она была, по-видимому, доброй женой Ивану Кузьмичу.
Дейнека вспомнил своих. Капа, пожалуй, засолит капусту не хуже Аннушки. Эвакуировались они уже без него. Брат Капы — главный инженер металлургического завода в Алапаевске. Там и живут.
Надо о семье позаботиться. Дело солдатское — война. Поручить Щербаку...
И вдруг понял, что все его мысли сосредоточены вокруг Беляева, что по странному обстоятельству ходит он за ним след в след, передумывая все беляевское. Это уже диктовалось нисколько не службой, а, пожалуй, долгом сердца, когда человек рядом становится уже частицей тебя самого. Так вот: нелегко Беляеву нынче... Одно дело — пехота за огневым валом да обучение войск во взаимодействии с танками. Другое дело — человеческая тоска, тонкость отношений, все, что сотворила судьба в этих оренбургских степях с близкими некогда людьми...
Беляев встретил Дейнеку несколько удивленно — он впервые появлялся в такой час. И это удивление не ускользнуло от наблюдательного начальника политотдела.
Полковник был в пижаме и комнатных туфлях, что придавало ему домашний и усталый вид.
Комната, которую он обживал — остальные пустовали, — была по-прежнему обставлена подчеркнуто скромно. У стены стояла простая железная койка, стол, покрытый белой клеенкой, несколько стульев. На стене висела большая карта, возле которой часто простаивал хозяин, о чем свидетельствовали красные флажки, отступавшие по всему фронту.
— Заходи, садись, Василий Степанович, — пригласил Беляев, пододвинув гостю стул. — Чай будешь? Агафонов!
— Чаев не надо, полковник. Я ненадолго.
Агафонов вошел, щелкнув каблуками сверкающих сапожков с низкими, даже чересчур низкими, голенищами, и тут же вышел.
— Отступаем? — спросил Дейнека, глядя на карту.
— Понемногу есть, — вздохнул Беляев. — Вот сюда, в этот резервуар, идут наши маршевые роты, глядите. Здесь перемалываются фашистские войска.
— И наши, — заметил Дейнека.
— И наши, — согласился полковник.
Он провел рукой по излучине Дона, показал на Воронеж, потом спустился на юг. Новочеркасск, Шахты, Ростов, Армавир, Майкоп и другие города находились уже по правую сторону фронта, обозначенного алыми флажками, и были исколоты остриями булавок.
— Этого лета никогда не забыть, — сказал Беляев, не отрываясь от карты. — Пройдут годы, гитлеризм будет раздавлен. Новое поколение подрастет, для него война будет только в книгах или в кино, как был для нас, скажем, Чапай... Историки и писатели возьмутся за перо, будут о наших днях писать. Пусть только не забудут они о начале, о нашем величии и наших промахах, о том, как беззаветно защищали Севастополь и как легко сдали Днепропетровск, о нелегком и, по-моему, не очень разумном наступлении на Изюм-Барвенково этой весной... Не для того чтобы умалить подвиг, нет! Он уже вписан кровью и еще будет скреплен победой. А для того чтобы в будущем быть зорче, чтобы не было лишних жертв и напрасной крови. Надо научиться воевать малой кровью. Может быть, говорю тривиальные вещи, но меня жжет... вот здесь. Не жалеть пота, не жалеть сил для выучки бойца...