А смерти Соболькова попросту могло не быть. Комиссар мог жить, если бы не его странный характер, если бы не удивительная отрешенность от самых необходимых, личных забот. На похоронах многие бойцы плакали. Он сумел «дойти» до них, он, который столько лет жил только книгами и коллекциями. Щербак в душе посмеивался над рассказами Соболькова о своих маленьких увлечениях, но в конце концов одобрял их. Чем бы дитя ни тешилось...
Плакал Руденко. Сестра Вера рыдала. Это ведь она делала Соболькову первые уколы в лесу. Борский стоял в почетном карауле, на лбу его дрожала набрякшая жилка. Но и он не пытался успокоить Веру. Щербак и сам готов был зареветь: нервы не выдерживали...
Батальоны один за другим уходили в лагерь. Оркестр, стоя в стороне, исполнял походный марш. Снова послышались команды, зашагали роты, зазвучали первые нерешительные шутки, сдержанный смех. Но жизнь шла по-прежнему, и уход комиссара вскоре будет забыт. Придет новый на его место, и все в батальоне потечет, как прежде.
Щербак направился к Дейнеке. У продовольственного склада увидел Немца. Тот стоял в обычной своей позе, прислонившись к косяку.
— Что скажешь, Немец? Видишь, какое дело...
Что-то притягательное было в этом стареющем сержанте. Любил с ним беседовать Мельник, любил и Щербак.
— Нехорошо, товарищ комиссар. Ой, як нехорошо, что и говорить...
Щербак подождал — что он еще скажет? Но Немец заговорил о другом:
— Знаете, товарищ комиссар, что скажу? У Филичкина на кухне нелады. Меню-раскладка нарушается. Я ведь не механические весы — выдал продукты, и все. Я за ними в столовую хожу. Заглядываю в котелки. Ежели ложка стоит в борще — лады. Ну и что сказать? На день каждому бойцу положено сто тридцать граммов крупяных и мучных изделий, семьсот — овощей, семьдесят пять — мяса, сто двадцать — рыбы, сорок граммов жиров и другие продукты. Как «Отче наш» знаю. С такого продукта солдат жаловаться не должон. А что получается? Крупинка за крупинкой гоняется. Ежели пшенная каша — глиняный раствор, ей-богу... Бойцы недовольны. Разговор промежду них идет политически неправильный.
— В чем неправильный? — насторожился Щербак.
— Обсуждают.
— Что обсуждают?
— Начальство.
— Правильно обсуждают. Раз начальство не позаботилось о красноармейской пище, надо его не только обсуждать, но как следует вздрючить...
Щербак подумал, что Немец нарочно свел разговор к меню-раскладке, чтобы отвлечь комиссара от тяжелых мыслей. Но Щербак и не собирался отвлекаться. Сегодня панихида по Соболькову, и надо говорить и думать о человеке, который так неожиданно и так нелепо ушел. Надо проверить и друзей — в чем виноваты перед ушедшим, может, неправильное слово сказали или недобро посмотрели на мудрого книжника, ставшего в дни войны комиссаром батальона.
— Ты, Немец, про пшенную кашу перенеси разговор на завтра. Говори, что думаешь. Ну...
Завскладом посмотрел на Щербака и вздохнул.
— Что говорить, товарищ комиссар? Недоглядели человека мы с вами...
Щербак метнул взгляд на Немца — он сказал то, чего ожидал и боялся комиссар. «Мы с вами...» Но при чем тут «мы»? При чем здесь Немец? Его, Щербака, вина. Станет ли он рассказывать о своих настойчивых просьбах: «Сядь на коня, нечего тебе бежать по-солдатски, ты комиссар». Станет ли он оправдываться тем, что приказал старшине глаз с Соболькова не спускать, помогать на походе и в броске? Не станет, потому что не это надо было: не схватил за шиворот, не втащил в кузовок мотоцикла, который пустовал, черт побери, пустовал же, проклятый!
— У Филичкина организуем пробную варку, — прогудел Щербак. — Покажем и командиру, и бойцу, чему положено быть в котелке. Правильно сигнализируешь. Надо заботиться о людях. — И подумал: «Собольков-то умел заботиться...».
— Есть желудочные заболевания, — заметил Немец.
— Откуда знаешь?
— Заглядаю, товарищ комиссар. В санчасть заглядаю, к примеру, в изолятор. Я не просто — выдал продукт, и все. Я хожу за им, за продуктом, и дывлюсь. Что в котел, а что мимо — меня беспокоит, потому тысячи кормим.
— Насчет больных знаю, — хмуро сказал Щербак, чувствуя, как невольное раздражение поднимается против Немца. — Профилактикой плохо занимаются в подразделениях. Правил гигиены не соблюдают. Рук не моют. Верно?
— А умывальники есть, товарищ комиссар? Я, например, насчет этого интересуюсь.
— И умывальниками интересуешься?
— Ну да. Набрел на такое дело, товарищ комиссар. У Соболькова в батальоне умывальники имеются. У Филичкина умываются, кто как может. Жалуются бойцы; старшины на речку не пускают. Почему на речку не пустить, раз насчет умывальника не позаботились? А?
— Не знаю, не знаю, товарищ Немец, — рассеянно сказал Щербак. — Думаю, что на речку должны пускать. — Он подумал, что, к стыду своему, не знает таких подробностей, какими интересуется простой завскладом, какими, оказывается, занимался Собольков. А Немец между тем продолжал:
— Еще хотел сказать, товарищ комиссар, насчет порядка в подразделениях. Имеется днем час отдыха — боен должон спать. А ведь его не соблюдают. Как кому на душу ляжет. Вот, к примеру, перед выходом побывал я во втором батальоне, в роте Куриленко. Один боец ружье чистит, другой письмишко сочиняет. Сержанты готовятся к занятиям. Старшина там орет, голос у него хриплый, людям, которые приземлились, спать не дает... Постоял я, постоял, плюнул да ушел...
— А ты когда же успеваешь по землянкам ходить?
— В мертвый час выбираюсь.
— А тебе разве не положен отдых? Сам нарушаешь?