— Не беспокоит позвоночник? — продолжал Беляев. — Вы жаловались как-то: в сырую погоду хуже вам...
— Да, в сырую погоду хуже, — подтвердил Дейнека, всматриваясь в полковника. — Побаливает вечерами.
— К врачам ходите?
— Никак нет.
— Надо с врачами подружить. Вам особенно.
— Ну их, право...
— Приказываю.
Это было странное приказание, недопустимый тон, совершенно неуместное проявление власти. Тем не менее Дейнека выпрямился, привычно став по команде «Смирно». Их было двое здесь, и официально приказной тон звучал чуть-чуть комично.
Но командир бригады, видимо, не находил ничего необычного в своем поведении. Это понял Дейнека.
— Приказываю немедленно организовать серьезную медицинскую консультацию... консилиум, созвать профессоров... Самому поехать к самым выдающимся врачам, черт побери! Проверить здоровье, позвоночник, сердце, легкие, почки всякие. Никакой дурацкой верховой езды. Никакого риска.
Дейнека, взволнованный, молчал.
— И затем... — продолжал Беляев уже более спокойным тоном. — Затем надо будет как-то тактично, исподволь перекомиссовать весь личный состав бригады... Выслушать, выстукать... Вот такая моя думка, комиссар.
Руденко уехал вскоре после похорон.
В батальоне появился новый комиссар. Это был молодой, хваткий, всезнающий фронтовик, любивший строевое дело и, несомненно, превосходивший Соболькова по этой части. Немножко свысока посматривал он на тыловиков, не нюхавших пороха. Сталевару показался он из молодых, да ранним, хотя, может, со временем приобретет и рассудительность и скромность, чего у Соболькова было в избытке.
Как бы то ни было, но казалось Руденко пустовато в батальоне и одновременно грызла совесть, что лично он «проглядел» комиссара, придумывая на марше всякие побасенки да шуточки, вместо того чтобы силой посадить его на коня.
Об этом он рассказал Дейнеке, с которым у него издавна установились теплые отношения.
— Вы, наверно, считали, что я отбыл давно, — сказал Руденко, когда обо всем уже было переговорено. — А я вон какой нарушитель...
— Нет, я знал, что вы в батальоне.
— Неужто знали?
— Знал. Думал, что там и останетесь.
— Приказ комбрига, товарищ начальник политотдела. Я бы с дорогой душой. Тем более отсюда скорее на фронт можно.
— Полагал, что удастся вас сохранить как воспитателя молодых... Хоть на фронте вы и не были, а рабочая закалка — она почти соответствует фронтовой. Ваше слово было нужно здесь. Прощайте.
Руденко показалось, что Дейнека обижается на него за то, что он без сожаления покидает лагерь. «Прощайте» прозвучало суховато.
— Ну что ж... — помялся Руденко. — Оставайтесь в добром здоровье, товарищ начальник политотдела. Не обижайтесь на меня. Потому что если бы не комбриг, давно бы на фронте был. Не дезертир я.
— Чудак человек! Вот уж и обиделся. Зачем такие слова? Об одном прошу — пишите нам, пишите в роту, как живете, как трудитесь. Обещаете?
— За это не беспокойтесь. И стали дадим, и письма писать будем.
Ну вот, как будто со всеми простился. Лагерь провожал его тепло. На душе было спокойно. Он шел по жизни правильно. В этой тяжелой войне он и одного дня не простаивал. Сейчас снова к печке, снова «дразнить» металл длинной пикой, снова ложкой зачерпывать пробу и смотреть, как искрится жидкая сталь, льющаяся в «стаканчик» для анализа. Опять вместо командиров появятся инженеры и мастера, которым не отдавать честь и перед которыми не стоять по команде «Смирно». Снова он пожалел на мгновение, что уходит, но душевный его покой был невозмутим. Нет, простоев у него не было!
Уже стало прохладно. Недавно выдали шапки-ушанки. Руденко дотронулся до звездочки, словно желая удостовериться, на месте ли она. С ней сегодня тоже придется расстаться. Придется расстаться и с треугольниками в петлицах. И стать рядовым, гражданским человеком.
Что сказал бы Порошин, о котором теперь рассказывают агитаторы: вот, мол, был солдат, а отличился в учении — вмиг орлом взлетел, стал сержантом, и вы такого почета можете удостоиться. Не осудил бы за то, что так легко отдает красноармейскую звезду? Впрочем, их встреча еще впереди. «Я имею расчет после войны до печки, Яков Захарович...» — «Давай, брат, давай. Будешь у меня подручным стоять».
С портретом Порошина и могилой Соболькова Руденко простился по-своему, молчаливо, и на станцию отправился без особенной торжественности.
Но когда вдалеке показался дымок и приблизилась минута отъезда, он взволновался.
А уже позднее, когда ехал в областной город в бесплацкартном вагоне среди бойцов, баб да ребятишек, Руденко растревожился вконец. Потому что понял: о многом не позаботился. Хоть и был он младшим командиром в роте, но забот у парторга немало. Недосказал многого.
Теперь оставалось только ждать штемпелеванных треугольников — писем из ставшей родной ему роты.
Щербак вызвал к себе Аренского.
Тот вошел, щелкнув каблуками.
Слова Щербака поразили командира роты. После болезни комиссар осунулся и похудел. Аренскому казалось, что Щербак до сих пор не может простить себе смерть Соболькова. И, снова желая успокоить комиссара, он повторил Щербаку все, что говорил в ту дождливую ночь.
Щербак насмешливо смотрел на Аренского. Вот опять несет какую-то чепуху, чертовщину, поповщину.
— Послушайте, Аренский. Это же пропаганда не наших идей. Прямо-таки мелкобуржуазные разговорчики. Не выносите этого мусора никуда.